— Эге, гляди-ка! — подмигнул Сэм Дэвиду. — Гляди, какова у нас мамаша! Ходила, ходила до тех пор, пока не подцепила где-то целую булку для тебя.
Дэви в своём углу послушно улыбнулся: это был худенький, тихий и бледный мальчик с серьёзным и упрямым выражением продолговатого лица. Когда он наклонился к огню, на спине его резко выступили лопатки; большие тёмные глаза всегда глядели испытующе, но сейчас их взгляд немного смягчился. Дэвиду было от роду четырнадцать лет, он работал под землёй в «Нептуне» на участке «Парадиз» в качестве подкатчика, по девяти часов в смену, в настоящее же время бастовал и был порядком голоден.
— Что вы на это скажете, ребята? — продолжал Сэм. — Дядя Сэмми тренируется для роли «живого скелета», теряет в весе шестьдесят кило за две недели, выполняя «Советы полным дамам» и проходя курс лечения от тучности. А тут наша мамаша является домой с таким угощением! Тяжёлая задача для Сэмми, не так ли, Гюи, парнишка?
Марта сдвинула тёмные брови.
— Скажи спасибо, что хоть это достала. — И принялась резать булку на ломти.
Все следили за ней, как зачарованные, даже Гюи, занятый починкой своих старых футбольных башмаков, — и тот поднял глаза. А чтобы отвлечь мысли Гюи от футбола, требовалось немаловажное событие. Гюи был прямо-таки помешан на футболе, считался вожаком местной, слискэйльской футбольной команды, — это в семнадцать лет, заметьте! — и посвящал ей всё то время, когда не был занят откаткой вагонеток в «Парадизе».
Гюи ничего не ответил Сэму. Гюи редко находил, что сказать. Он был молчалив, ещё молчаливее, чем его отец. Но и он тоже не отрывал глаз от хлеба.
— Ах, извини, мама, — Сэмми вскочил и взял из рук Марты тарелку с нарезанным хлебом, — и о чём я только думаю! Совсем забыл правила хорошего тона. «Разрешите предложить», как сказал герцог в великолепном мундире тайнских гусар. — И Сэм поднёс тарелку отцу.
Роберт взял один из ломтиков. Посмотрел сначала на него, потом на Марту.
— Это из Попечительства? Если от них, то я не стану есть.
Их взгляды скрестились.
Он повторил упавшим голосом:
— Я тебя спрашиваю, откуда хлеб? Из Попечительства, или нет?
Марта всё ещё смотрела на него, думая о том, каким безумством с его стороны было ухлопать все их сбережения на эту забастовку. Потом она ответила:
— Нет.
— Господи, да не всё ли равно? — вмешался Сэм со своей обычной шумной весёлостью. — Никто из нас не откажется его есть, я полагаю. — Он выдержал взгляд отца все с той же дерзкой весёлостью. — Нечего так смотреть, папа. Всему бывает когда-нибудь конец. И я не больно заплачу, когда это кончится. Я хочу, наконец, взяться за работу, а не сидеть сложа руки и дожидаться, пока мать добудет какую-нибудь жратву. — Он обратился к Дэви: — Прошу вас, граф, возьмите кусок этой мочалы! Не сомневайтесь! Уверяю вас, единственное, что может случиться, — это то, что вас стошнит…
Марта вырвала тарелку из его рук.
— Я не люблю таких шуток, Сэмми! Нечего насмехаться над хорошей пищей!
Она сердито хмурилась, говоря это. Но всё же дала Сэмми самый большой ломоть. Другой протянула Гюи, а себе оставила самый маленький.
Десять часов. Дэвид взял шапку, выскользнул из дому и побрёл по неровно осевшей мостовой Инкерманской улицы. Все улицы шахтёров в Слискэйле носили названия тех мест Крыма, где были некогда одержаны славные победы. Главная улица — та, на которой жил Дэвид, — называлась «Инкерманской». Соседняя — Альминской; под ней шла Севастопольская, а в самом низу, — где жил Джо, — Балаклавская. Дэвид направился к Джо, в надежде, что тот пойдёт с ним погулять.
Ветер утих, и неожиданно выглянуло солнце. Обилие яркого света радовало мальчика, хотя и слепило непривыкшие к нему глаза. Зимой, когда он работал в шахте, он часто не видал солнца помногу дней подряд. Когда он утром спускался в шахту, было ещё темно. И так же темно бывало, когда он вечером поднимался наверх.
А сегодня день, хотя и холодный, ярко сиял, наполняя все существо Дэвида какой-то необычной радостью и смутным воспоминанием о тех редких случаях, когда отец отправлялся удить рыбу на Уонсбек и брал его с собой. Мрак и грязь шахты оставались далеко позади, вокруг был зелёный орешник и журчала чистая, прозрачная вода…
— Гляди, гляди, папа! — вскрикивал он, когда его восхищённый взгляд встречал целую поляну раннего первоцвета.
Он свернул на Балаклавскую.
Подобно другим улицам шахтёров, она тянулась на добрые пятьсот ярдов. Здесь было царство почернелых от грязи и копоти каменных домов, испещрённых безобразными белыми шрамами в тех местах, где были залиты извёсткой самые большие или свежие трещины. Четырёхугольные трубы, покривившиеся, полуразвалившиеся, походили на пьяных. Длинный ряд крыш благодаря оседанию домов образовал волнообразную линию, напоминая море в бурную погоду. Дворы были обнесены заборами, сооружёнными из чего попало — сгнивших железнодорожных шпал, поленьев, ржавого рифлёного железа, за заборами — в качестве опоры — навалены кучи пустой породы и шлака. В каждом дворе была общая уборная, в каждой такой уборной стоял железный бак. Уборные были похожи на сторожевые будки между рядами домов, а в конце каждого ряда беспорядочно громоздились разные службы, выстроенные кое-как, на неровной земле, рядом с голыми участками рельсовых путей. Рудник «Нептун № 17» был расположен приблизительно посредине, а за ним простирался кочковатый, весь в трещинах и лужах, унылый пустырь «Снук». Пустырь окаймляли старые выработки «Нептуна», заброшенные сотню лет назад. На «Снук» выходила зияющим устьем старая шахта Скаппер. Все здесь имело отношение только к копям. Далеко вокруг, на плоской равнине, не видно было ничего, кроме рудничных труб, отвалов, надшахтных копров, — всего, что связано с копями. Развешанное на верёвке бельё сочными голубыми и алыми тонами с прямо оскорбительной резкостью выделялось на унылом грязно-сером фоне всего этого места. Это бельё на верёвке придавало всей картине какую-то угрюмую и словно извращённую красоту.